Im Anfang war das Wort Сто тридцать один, сто тридцать два.... Глава два, стих один... Она даровала «значение» всему сущему, и все небеса и земля были созданы идеальными. Вот почему она перестала созидать. Но возопил народ и воззвал к Эне, кровь великого Эона должна быть пролита. И тогда алые капли брызжут на сохлые страницы, расползаются неровными кляксами, пропитывают идеально белое, смазывая Её имя, выведенное благородным росчерком.
Теперь ты понимаешь, что значит боль?
Серьги на ушах покачиваются монолитной тяжестью — такую не выдержать плечам, такая — обрушивает на колени, качает головой. Падение — не боль, — смерть.
Он падал бесконечно долго, протягивая ладонь к короткой ночи, покуда не врезался в землю. Холод кандалов отнял последнее воспоминание о тепле, которого никогда не ощущал до; об объятии, которого не заслужил. Тишина стучала в груди в ожидании судьи, нет, — палача, вторя надламывающим эхом собственного голоса.
«Покончи со мной...»
Как бы он хотел, чтобы всё скорее закончилось. Никто не ответил ему, кроме ворона.
Сто тридцать три. Она связала туманности в струны и создала клавесин с чёрно-белыми клавишами. Стоило ей ударить по белым клавишам, как поднималось солнце, по чёрным всходила луна. Он хотел стать солнцем всего мира, но упал. Падал бесконечно долго, утягивая Её за собой, покуда не распахнул глаза.
Он не хотел просыпаться.
Он закрывает глаза репетицией смерти, и начинает свой отсчёт заново.
Сто тридцать четыре. Сто тридцать пять. Птенец взлетает снова и снова, трепыхаясь сломанным крылом, теряет траекторию по косой. Сто тридцать шесть. Падает, бесконечно долго. Сто тридцать семь. Врезается в землю. Больше не шевелится, больше не трепещет. Сердце замерло. Остывает в ладони.
Ворон с подрезанным крылом мигает жёлтыми зрачками, гаркает перед ним, ждёт скорой кончины.
Теперь ты понимаешь, что значит боль?
Снова качает головой. Цепи позвякивают у запястий, пригвождают к Терре. Он вглядывается в темноту или то закрытые веки, не понимает, знает только, что ещё дышит, надрывно, давясь не воздухом, беззвучным отчаянием, смирением. Цепи мерцают слабым свечением. Фиолетовым, нет, — лиловым: цветом Её подола, цветом её лика с фресок и витражей на окнах, запечатлевшихся в глазах сквозь бронзовую обрешётку. О, Трёхликий дух, ответь, какие боги ответственны за страдания и несчастья в этом мире?
Ты всё ещё задаёшься вопросом? Тогда начнём снова.
Один.
Два.
Три. Не чувствует запястий, тело — усталый монолит, ушедший ко дну. Желудок умолк — больше не чувствует голод. Пять. Шесть. Чувствует жажду. Язык подобно смычку ворочается и скребёт по струнам нёба беззвучным словом. Семь. Сто тридцать пять. Сто тридцать шесть. Сто тридцать семь птиц лежат со сломанными крыльями под его ногами, сто тридцать семь раз перед его глазами падают замертво. Он хотел, чтобы они жили. И тогда начинает считать по новой.
Один.
Два. Стих три. Твой Порядок определяет наше место в мире, но он же дал нам понять мы не более чем твои марионетки. Глава два стих четыре, потому в тот день все собрались и скинули эона в пропасть забвения, глава два стих пять так всё и было. то был седьмой день сколько он дней здесь глава два стих шесть и всё сущее возрадовалось и голос празднующих сотряс землю и тогда звёзды запели в согласии невыносимым унисоном дисгармонии сонмом порядок мёртв порядок мёртв порядок мёртв порядок мёртв порядок мёртв порядок мёртв! порядок мёртв! порядок мёртв! порядок мёртв! порядок мёртв! порядок мёртв!
Вопли в голове сменяются оглушительной тишиной. Единственным голосом, собственным, к себе.
Но почему ты не умер?
Ещё раз качает головой. Сухая слюна встаёт поперёк горла терновой лозой, прижигая язык, дабы не мог он изрекать лживые речи, шипы ползут из его рта, по телу, опутывают ступни, оплетают лодыжки, бередят стёртую лекарствами память, пронзают, теперь запястья, под кандалами, вспарывают перчатки, ладони, вонзаются в кожу вечным клеймом, дабы он помнил до конца своего часа.
Теперь ты понимаешь, что значит боль?
Да.
Это то чувство, которого я заслуживаю.
Его рай лишь тропа в ад.
И тогда Порядок восторжествовал. И тогда всё встало на свои места. Цепи, что отняли его суть, сковали по рукам. Тьма, что сменила миг утренней росы. Сто тридцать пять. Сто тридцать шесть. Сто тридцать семь раз он лежит со сломанными крыльями у собственных ног, сто тридцать семь раз перед его глазами замертво падает он сам. Один. Два. Три. Глава два. Стих четыре. Глава два. Стих пять. Шесть. Семь. Шагов. Стуком каблуков. Вторят ему вкрадчивым эхом. Порядок мёртв. Порядок мёртв.
Скованный цепями, сдерживающими его силу, он давно допрошен без вынесения приговора, без присутствия старика Отти — не тому решать судьбу отпрыска Порядка, для Семьи все они лишь пешки на задворках развлекательного центра.
«Во имя справедливости, дитя» — гаркал ворон. Стеллароном здесь управлял не клан Дубов. Что ещё они сокрыли? Сильнейший дознаватель Гончих, госпожа Чёрный Коготь, не сумела пробиться через его сознание, значит по его душу прибудет кто-то из системы Монтур. Казнят ли его, или сотрут память, растворят в сонме гармоничного хора без остатка, он не знает; знает только, что нынешний глава Семьи Дубов бесследно исчезнет.
Да будет так.
Сто тридцать шесть. Сто тридцать семь. И тогда она является, даруя свет сущему, рассеивая ночь. Ночь так коротка... Мир в гармонии, звёзды светят ярко. Восславьте Великую.
Нет, не великую...
«Надеюсь, я не опоздала, дитя»
...добрую...
...он не ожидал, что это будет она.
Госпожа Добрая Яшма стоит перед ним каверзной темноты во свете, злой иронией, насмешкой судьбы. Значит, именно с ней объединился посол КММ. Значит, то, что он пытался предотвратить, произошло: Корпорация прибрала Пенаконию к рукам.
Бессилие подкатывает к горлу едкой солью, чуждый голос ропщет в голове насмешливой желчью: «Это не переговоры и даже не суд, это настоящая казнь». В его раю добродетельные получали утешение, слабые — защиту, грешные — наказание. Но его рая — нет, а грешник в нём — он сам. Посла КММ он не собирался карать, но покушению на жизнь столь высокопоставленного лица бесследно не пройти. Стал ли он разменной монетой на переговорах для исчерпания конфликта, агнцем на заклание, и велика ли разница, кто казнит его — КММ или Семья.
Значит... его время пришло. Сердце срывается вниз, разбивается птенцом, но снова начинает отсчёт. Сто тридцать один. Сто тридцать два. Так даже лучше, если не увидит сестра...
Теперь его судьба полностью зависит от госпожи Яшмы, как зависела от господина Гофера, как зависела от остальных четырёх глав Семей. Он всегда был заперт в этой клетке, ему ли на эшафоте страшиться змей. Пусть ему осталось недолго, галстук всё равно должен строго висеть по центру, рубашка всё равно не должна торчать из-под жилета, стрелки на брюках всё равно должны быть ровными — он не преклонит голову, не потеряет лица... Надломленные струны собирают ноты гордости последним аккордом в безупречной вежливости, в беспристрастной политической маске, в осанке, будто не закованной в кандалы. А затем снова разваливаются не собираемой мозаикой на её подоле при упоминании их клятвы, при упоминании сестры.
Невозможно.
Чем сестре пришлось поплатиться, дабы совершить сделку с дьяволом КММ?
Серьги покачиваются монолитной тяжестью — нет. Он не пойдёт ни на какую сделку, особенно если в этом замешана его сестра.
Она не должна была ради него. Не должна расплачиваться за его грех. Ему и гореть аду.