FUSHIGURO MEGUMI ✷ jujutsu kaisen |
вытянуть левую ладонь вперед, свести указательный со средним, а безымянный — с мизинцем; вложить правую ладонь в промежуток между большим и указательным пальцами левой руки, а оба больших пальца поднять вверх. — смотри — собачка! мегуми переступает с ноги на ногу — пол глухо поскрипывает, перебивая звонкий голосок, старательно выдающий инструкции. глаза уже привыкли к потемкам: взгляд цепляется за крохотную кухню — аккуратно прибранную, с въевшимися следами застарелого жира на тумбе; затертые дорожки татами начинают пружинить под ногами, становятся неровными — в том месте, где лежит футон сестры, они и вовсе проваливаются. цумики все говорит, складывает ладони в узком луче настольной лампы. на серой стене проступает геометрически ровный круг, словно вырезанная дыра в пухлом полумраке обстановки, из которой сочится свет. мегуми сжимает губы до белизны, смотрит на свои руки в попытке повторить за сестрой — не выходит: пальцы путаются, неловко цепляются друг за друга, пока ее движения — легкие, почти невесомые — рисуют на стене кролика. в груди становится тесно, что-то разрастается и упирается в ребра. цумики заливисто смеется, а жар от лампы нещадно печет, будто плавит кожу, хочет прожечь их крохотный дом с бумажными обоями, отходящими у входной двери, и опалить все, до чего дотянется. свет яркий, слепящий — глазам больно. мальчик жмурится, больше не силясь сложить причудливых животных: они здесь, в этой душной комнате, и отсюда не выбраться. зачем цумики это придумала — легче вовсе не становится: футон все так же противно влажный, а жир не отскоблить. мегуми больше никогда не будет собирать этих дурацких зверей. он закрывает лицо руками и делает шаг назад — туда, где свет не достает. руки складываются сами, и ухо щекочет неровное, теплое дыхание. мегуми не помнит, сколько раз он призывал своих гончих, но точно помнит их сухую, чуть жестковатую шерсть под ладонью. он привык к тени — здесь его место. свет прожигает насквозь, заставляя ощущать себя слишком явственным; тьма давит почти осязаемым весом — не сдвинуться с места. мегуми одинаково не любит добрых и злых, сворачивает, уходит в сторону, чтобы не столкнуться ни с хорошим, ни с плохим. внутри — потемки: идти на ощупь трудно — лучше вовсе туда не заглядывать. думать больше, чем говорить, и думать меньше, чем чувствовать. есть в нем что-то надрывно жестокое, когда, выбирая, кому помочь, он не вспоминает о себе. всегда где-то между: там, где лучи солнца, проникая сквозь пыльное стекло, режут воздух на полосы — там, но позади, где свет заканчивается. свет яркий, слепящий. мегуми не отворачивается, вбирая в себя это чувство. если однажды быть увиденным, выведенным из тени, то только этими глазами. и все же, |
Его нет — ни в колледжской рутине, ни в домашней будничности, ни в памяти окружающих. Нет в напускной несерьёзности и ребячливости, прячущей гири на сердце, нет в громких возгласах, что выбивали из равновесия и одновременно согревали изнутри. Его нет, и мир неумолимо движется вперёд, даже не замедляя хода, будто ничего и не случилось. Его нет, и в одиночестве Мегуми исступлённо вырисовывает на смятых простынях изгибы любимого тела, боясь утратить малейшую деталь, отдать её на растерзание забвению. Его нет, и это не самое страшное. Страшнее — мысль, что однажды эти слова перестанут звучать самым зловещим из проклятий. Мегуми не поверит, но примет, безвозвратно лишившись рассудка. Его нет. И это – та правда, с которой в действительности невозможно смириться.
Обманщик. На седьмое декабря в тягучей, словно морок, тишине злость прорастает шипами прямо в оцепенение. Эгоистичность, победа ценой жизни – все слова оказались весом в ничто для самого Сатору. Всего лишь звонкими монетками, брошенными широким жестом бедняку, чтобы затем в безмолвии удалиться, не обернувшись на прощание. Ладони, прежде готовые подхватить, бессильно сжимаются в кулаки, костяшки белеют. Пустой оскал – рваной раной на лице. Вопросы. Вопросы. Молчание. Вопросы. Отчаяние. Пустота. Вот всё, что осталось после.
Смешливость на лице сминается в едва заметную паутину морщин. Неуместная шумливость отступает перед накатывающей волной отстранённости. Безграничность разбивается о поникшие плечи-скалы. Непомерная самоуверенность граничит с крупной дрожью, что пробивается даже сквозь сон. Легкомыслие сдаётся усталости, притаившейся в уголках глаз.
Сердце, спрятанное в тёмном омуте мыслей, слишком большое для этого мира – потому и тянет ко дну. Всегда – рядом, и всегда – за тысячи миль далеко, подпуская к себе лишь на безопасное расстояние, не позволяя зайти за фарватер. Сатору всегда – много, и всегда – недостаточно для Мегуми.
И теперь он безвозвратно ускользает. Растворяется смолкающим тёплым бризом, выцветает, как акварель под дождём, просеивается мельчайшими частицами сквозь пальцы. Боль притупляется, ход дней становится чётче — и Мегуми чувствует, как отведённое время подходит к концу. Погасшее солнце дарит последние лучи — успеть бы зацепиться, оставить на теле ожог-напоминание и не забыть.
Уловить угасающее эхо. Как он мог забыть их первую поездку? В Обон люди замирают в ожидании встречи, а ушедшие получают позволение вернуться. Шанс обернуть время вспять, устремиться в прошлое, попав домой. Но что, если возвращаться некуда? Мегуми помнит, как когда-то, на этом самом месте, солнце прожигало макушку, доводя до головокружения. Жарко. Фарфоровая кожа лоснилась толстым слоем санскрина, нанесённого, несмотря на все пререкания, заботливой рукой. Белёсые ресницы из-под круглых очков подрагивали в такт мерному дыханию, убаюканному рокотом волн. Задравшаяся футболка обнажала полупрозрачную кожу, под которой проступали рельефом косые мышцы, клокотали вены – тугие жгуты, уходящие под резинку шорт. Хотелось дотронуться. Рука сама просилась нащупать их пульсацию кончиками пальцев: кожа так натянута, что, кажется, проведи ногтем – и хлынет кровь. Пока завороженный взгляд скользил по этой дозволенной открытости, сок надкушенного персика стекал по запястью и капал на худые мальчишеские бёдра. Приходилось слизывать липкие дорожки с пальцев: приставшие песчинки скрипели на зубах, а приторно-опьяняющая сладость спорила с морской солью и химической горечью крема. И в раскалённом до белизны сознании впервые прорезался вопрос: какая она, чужая кожа, приправленная этим днём, на вкус?
Сегодня солнце наглухо затянуто тучами. Ноги вязнут в безжизненно-белёсом песке, словно земля перед берегом разложилась и теперь точит самого Мегуми, выедает его память. Поймать за руку уходящего, пока в верхней колбе часов ещё остались считанные песчинки, а выданное взаймы время затягивает густой чёрной смолой. Лимб – здесь, наяву. Смыслом Мегуми стало собирать ускользающий образ по крупицам, продлевая призрачное присутствие. В голове Сатору был рядом – в прикосновениях к его вещам, в любимых местах, во снах, от которых не хотелось пробуждаться, в выстроенной рутине, где стоящая напротив чашка по утру оставалась нетронутой, в обращениях, встречавших лишь зыбкую пустоту, в отсутствии, зияющем чёрной дырой. И каждый раз, возвращаясь в реальность, сердце сжималось от ярости – как они могут не замечать, что его нет?
Воздух густой, пронизан солёным туманом. Волны – тяжёлые, серо-чёрные – монотонно вползают на берег. Линия горизонта смазана: цементный песок, стальная вода и свинцовое небо сливаются воедино. Тонкие пальцы запахивают куртку, пока ветер низко воет у самого уха. Зачем было приезжать? Мегуми злится, прикусывая нижнюю губу: светлые воспоминания вновь обернулись прахом. Эта поездка – лишь очередное горькое подтверждение – без Сатору всё в этом мире рассыпается серым пеплом на ладони.
У кромки воды прогуливаются единичные прохожие. Заливисто смеющиеся, оживлённо разговаривающие, с переплетёнными пальцами, бегущие наперегонки. Им было весело – и от этого веселья, простого и почти животного права на радость, внутри всё замирало. Они и не подозревают, благодаря кому их счастье всё ещё возможно в этом мире. Мегуми хмурится, сжимает кулаки в карманах и отводит взгляд, поворачивается к океану – к его глухому гулу волн. Что угодно, лишь бы не видеть. Отдалиться – единственно возможное, ведь в толпе, в этом шуме и суете, Сатору умирает по-настоящему, окончательно и бесповоротно, словно его никогда и не было. Лишь в одиночестве можно стереть тонкую грань между «отсутствует» и «погиб». Очертания фигуры поодаль напоминают Сатору. Хватит. Оно так всегда – искать его в до скрежета зубов знакомых силуэтах окружающих, бежать без оглядки и каждый раз ошибаться.
Умираешь ты всё равно в одиночестве.
Но даже в тот миг в арктически чистых глазах искрятся смешливые блики, и в комнате с залитыми закатным солнцем татами, рядом с Сатору, для смерти просто нет места. В нём так много трепещущего и стрекочущего алой кровью, так много настоящего и пульсирующего, – его так много, что кажется, будто Годжо олицетворяет саму жизнь и подменяет собой мир; для Мегуми – точно. Смерть может слоняться рядом, свирепо ощериваться, клацать зубами, жадно опалять подёрнутые инеем пряди в попытке захватить пожаром и сжечь дотла, — но прикоснуться по-настоящему ей не дано. Слишком Сатору недосягаемо далеко.Оказалось – ближе, чем думалось. Оказалось – и вправду в одиночестве. Всегда в одиночестве. И Мегуми проведёт остаток жизни именно так: наедине со своей памятью, принадлежа только одному. Единственная форма верности, которую не может разрушить даже смерть.
Пальцы нащупывают на песке несколько камешков – плоских, идеально гладких, холодных. Один за другим Мегуми запускает их в воду, следя за тем, как они не тонут, а рассекают поверхность, оставляя на ней короткие, сходящие на нет круги. И ему всем сердцем хочется верить, что след, оставленный Сатору в этом мире, не исчезнет так же быстро.


